Шрифт:
Закладка:
— Ну, прости, если чего не так…
— И ты тоже, — ответил Маркин. — Удачи тебе, — добавил он, потому что Вадиму явно не поздоровится, если он расскажет своему начальству о часах! Не поверят!
Простились у входа в гостиницу. Сергеев помахал ему рукой, когда за стеклом прошел мимо него с ключом в руке Маркин, поднимаясь на этаж.
Одноместный номер, свежее белье, не в морской воде выстиранное. Окна распахнуты, вид на море. Где-то рядом, говорят, кофейни и заведение, называемое так: хашная. И набережная видна, по которой сегодня вечером прогуляется он.
Горничная принесла бутылку коньяка, нарзан. Маркин постоял под душем; в счастливом недоумении от того, что радости жизни его все-таки не миновали, он улыбнулся и заснул.
Желудок разбудил его, зов кишечника. Он раскрыл глаза. Ночь, но из угла комнаты брызжет свет. Маркин приподнялся и увидел Казарку.
Тот сидел за столиком, перед ним — бутылка коньяка, та, что подарена была Маркину в Харчевне Святого Варлама. И ваза с яблоками и грушами.
— Виноград еще кисловат, — сказал Казарка. — Вставай, выпьем.
Только сообразив, где он, Маркин встал. Болело ухо, выкрученное безжалостными пальцами Вадима Сергеева.
— За Грицаева, — поднял фужер Казарка. — Я дублером был командира эскадренного тральщика, тот в шторм попал, в Северном море это было, а нагрузили нас спецаппаратурой. Никого за борт не смыло, но настрадались. Больше всех суетился в Североморске замначальника разведки флота. О судьбе своей плакался. Вам-то что, говорит, вы утонете — и с вас взятки гладки, а меня за недоставленную аппаратуру на парткомиссию потянут… Ну, за Грицаева! За стоимость жизни!
Выпили.
— Надо побриться, — сказал Маркин, потрогав подбородок. — Да двинем на набережную.
— Двинем, — согласился Казарка. — На корабль. Пора в Поти. Тебе завтра утром надо уже быть в штабе.
После долгих раздумий Маркин осторожно осведомился, какое сегодня число.
— Воскресенье, первое августа. Вечер. Двадцать два, — Казарка глянул на часы, — двадцать пять.
— Значит, я…
— Значит. А груз я получил уже.
— Часы потерял, вот что… Были бы они — не проспал. Я штурман, мне время показывают не стрелки, а само тиканье механизма.
Взбивая в чашечке пену, он спросил, что случилось с буксиром в пятницу 30-го, почему не мог выйти в море.
— Пожар в машинном отделении… Пока потушили, пока… Вообще что-то неладное творилось на причале, какая-то дурость напала на всех, с ума, что ли, сошли: обычный швартов на кнехт занести не могли… — Он допил бутылку, приложил к глазу горлышко ее, а дно наставил на звезды за распахнутым окном. — Кончилась бутылка — кончилась и жизнь. Или началась. Что одно и то же. А небо останется.
Добрались до буксира, отдали швартовы. По створам Маркин определился, девиацию компаса никто на корабле не уничтожал и не замерял, приходилось ориентироваться по береговым огням. Полагался по штату секстан, но его Казарка пропил в те дни, когда ему подарком с неба еще не свалилась бочка спирта.
Всю ночь Маркин простоял на мостике. Казарка спал в ногах его. Валентин Ильич не смог бы вспомнить, когда он стал дно морское считать звездным небом. Но Маркин, досконально расспросив и покопавшись в биографии, отметил не Керченский десант, а май 1946 года. Тогда Казарка опоздал из отпуска, причина уважительная — болезнь матери, никакой справкой, к сожалению, не удостоверенная, и все жалкие оправдания Казарки отверглись однажды вскользь брошенным упреком руководства: «Вот если умерла бы, мы тебе и слова не сказали!» Поначалу оглушенный и ослепленный, Валентин Ильич не только окончательно свыкся с манерами своих начальников, но и признал их единственно верными, полезными даже, потому что после предположения «умерла бы» мать здоровехонькой выписалась из больницы и по врачам больше не ходила. Но пожелание смерти ей странно повлияло на Валентина Ильича: он в каждом живущем стал видеть черты покойника, зажмуривался в некотором испуге, и только водка возвращала ему ясность сознания.
Что происходило в ночь с 30 июля на 31-е — это решено было обдумать позднее, но Маркин всех жалел: и Сергеева, и себя, и Казарку, и Тоню. Кабельтов за кабельтовым, миля за милей — буксир одиноко скользил в ночи, раздвигая осыпанные звездами волны. Время приближало корабль к Поти, винты его накручивали секунды, минуты, кабельтовы — и Маркин начинал тихо ненавидеть Вадима Сергеева за то, как тот изощренно издевался над доброй, чудесной и невинной Антониной Синицыной, и на траверзе Кобулети решена была им судьба Вадима Сергеева, а в пятнадцати милях от Поти — покончено со службой на флоте, которая ничем иным, как крахом, не могла не кончиться.
Он представлял себе, как в первые же потийские часы пойдет в Особый отдел и честно расскажет обо всем; начиная рисовать себе картины того, что произойдет, он спотыкался уже на первой же, на грозном окрике полковника Романцова, главного особиста базы: «Вы отдаете себе отчет в том, что говорите?!» Сам-то Романцов отчет отдает: командованию базы грозят многие беды, на Поти навалятся комиссии, и хотя контрразведка к делам 8-го отделения непричастна, громы и молнии оглушат и осветят всю деятельность штаба. Копнут поглубже — и вылезут чудовищные происшествия, выдача государственной и военной тайны, поставленная чуть ли не на поток. Те же пакеты парной связи выдавались подчас не командирам постов, а чуть ли не матросам второго года службы, а сама рассылка пакетов была запутанной, Севастополь то фельдъегерской связью отправлял их по постам, то той же связью — прямо в базу для последующей рассылки. И разоблачения тем более станут опасными, что ни одна из предыдущих комиссий ничего не заметила. А всего год назад шифр, возможно, выдался американцам на блюдечке. Тогда базой командовал контр-адмирал Малков, любовница его уехала в Сочи, сообщался с нею адмирал шифровками, и поскольку 8-е отделение всегда пользовалось словами из пятибуквенного шифра, то выражения типа «люблю», «страдаю», «целую» и им подобные, в свод военно-морских сигналов не входящие, посылались сочинскому посту с шифрованием по буквам, а порою и открытым текстом, причем по незащищенным линиям телефонной связи. Головы полетят — и Ракитина, и Хомчука, и